Секрет Ярика - Страница 8


К оглавлению

8

А зайцы? Зайцы? Неужели совсем не встречались? Нет, похоже, что было дело. Несколько раз слышался голос Шёлки, чуть другой и, главное, не на одном месте, а быстро продвигающийся. И еще. Раза два — правда, не повезло: очень далеко — слышал какой-то незнакомый голос — может быть, и не Шёлка, чужая собака.

И заяц ей ни к чему — нужен его след. Да! Да! Судьба гончей — всю жизнь взволнованно и страстно мчаться с криком по следу, мечтать догнать и не догонять. В этом счастье. Редко, очень редко сганивают гончие. Догонит — и что же? — оказывается, это только заяц! Может быть, я неправильно, по-человечески сужу, по мне-то думается, что мечта всегда дороже.

Так день за днем, неделю за неделей гуляли мы с Шёлкой по лесу, все дальше и дальше. И какая это радость — наблюдать за молодой кровной собакой! Как она растет, крепнет, как проявляется чутье, прогулочный, ребячливый ход меняется на поиск, на деловой полаз, как волнуют щенка лесные встречи. Ей-богу, это не хуже самой охоты! И уже совершенно не стоит, нечестно вспоминать в это время разгрызенные любимый гребень жены и свои новые туфли.

Наступили дни встречи позднего лета с ранней осенью. Удивительные в своем разнообразии: провальные переходы от неожиданного ливневого студеного буйства к тишайшей кротости возвращенного лета.

Вчера мы с женой устроили Шёлке день рождения — решили отметить полгода со дня появления ее на свет — накормили любимой ухой из окуней и угостили конфеткой: Шёлка неистовая лакомка.

Это вечером, а с утра мы с ней, как всегда, — в лес.

В поле согрелись кузнечики и так зашумели, застрекотали, будто заклинания творят — упрашивают вернуть еще недавнее тепло. Оттаял примороженный к головке сивца шмель и устремился куда-то в тяжелом гудящем полете. Первые в это утро облака пытались вновь утвердить лето, принять обычную ватную округлость — не получилось: тревожными белесыми прядями разлохматились их края. И холодом веет просинь меж облаками, подчеркнутая летучей паутиной.

В лесу влажно и тихо, пожелтел папоротник орляк, рдеют ягоды ландыша, мягко подается под ногой зеленый мох ельника, расцвеченный побрызгами палого листа.

Я расстегнул ошейник: «Стоять! Стоять!» Постояли мы с Шёлкой перед напуском, как полагается, и не одну минуту. Мне хорошо в торжественные минуты наброса, Шёлке трудно — ногами перебирает, на меня часто оглядывается: когда же кончится эта мука?

— Арря! Давай, Шёлка, давай!

В старом высокоствольном березняке поднялся я на высокий бугор над болотом. Папоротник чуть не до горла — земли не видно. И тут пискнула моя выжловочка, как бы в удивлении или от испуга, и запела взволнованно и горячо. Мимо меня, шурша и струйчато колебля резные верхушки папоротников, рядом прошел, прошмыгнул кто-то. Я не видел кто — заяц? лисица? Но Шёлкины белые бока промелькнули там, где слышалось шуршание.

Поет Шёлка, да, да, поет. Невозможно сказать: «Залаяла моя собака». Прямо оскорбительно и неверно.

Шел гон, яркий, без скола, почти без перемолчек. Мчалась выжловка, не разбирая дороги, сквозь высокую траву, хлесткие прутья, через болотную грязь и подпорную воду — за ним, за ним, за убегающим, за тем, кто так маняще пахнет. И пела, кричала во весь голос, то победно чуть гнусаво трубя, когда настигала, то почти рыдая, когда зверь отростал и надо было поскорее доспеть, то металлически звонко вскрикивая от радости и удивления, когда вновь попадала на потерянный след.

Шел гон, ровный, неумолчный, вначале по небольшому кругу под бугром, где я стоял, потом шире. Повела выжловка вторым кругом — голос полный, иногда поддваивает, вышла на мох, заиграло эхо в болотных кромках и островах, будто не одна собака гонит, а две — или бог знает сколько — гремят в тишине лесов.

Сел на пень и слушаю, слушаю. Знаю окрестные места и мысленно следую за выжловкой: там широко разлилась от осенних дождей речушка, большое зеркало воды, прошлепает по нему зверь, обманет — нет, скололась, конечно, но справилась, гонит; а дальше дорога хоть и не сильно езженая, трудно будет все же: перемолчка — и опять справилась; за дорогой чистый лес — тут хорошо, — и верно, ровный гон, а дальше — ох, не дай бог! — на склоне оврага столько ветровала после смерча, тяжело будет… Слушаю, слушаю и боюсь — стихнет, замрет голос, окончится гон. Так и есть! Замолчала, как оборвала, — все, конец, тишина. Со слуха не могла сойти: последний раз хорошо было слышно. Потеряла! Обидно, вот как обидно! Покачал я головой, как от боли, тихонько застонал… Нет! Не скол — перемолчка! Ярко дала голос. Снова радует настойчивый голос Шёлки.

Возликовала душа моя — радость-то, радость какая: родилась новая гончая, свой выкормок, не пропали зря работа и любовь к смешному маленькому существу, принесенному в дом за пазухой. И сколько впереди у нас с Шёлкой совместного счастья — охотничьих дней!

Сошла выжловка со слуха, а я не трублю, не иду в ту сторону — не хочу мешать. Хожу по дорожке и слушаю, слушаю. Оказалось, не один. Пастух встретился, спрашивает: «Что это?» — так необычен голос не дворовой собаки, а кровной выжловки на горячем гону. Идут с грибов сестра моя с мужем, говорят: «Хорошо, что ты здесь, — мы беспокоились: шли мимо болота, там Шёлка лаяла очень странно, с ней что-то случилось?» Не охотники они — не понимают.

И мой друг, сосед по деревне, заядлый гончатник Володя, старый, больной, прошел сто шагов к полю от крыльца, где он отдыхал после положенной двухсотметровой прогулки, и слушал, как выжловка с песней, без скола провела зайца через наши поля к озеру, вернула через лес, через пищугу у реки в болото и увела со слуха, а он все стоял и надеялся, что услышит еще; уверен я, уверен, что слезу уронит, может быть и не одну.

8